• Приглашаем посетить наш сайт
    Фет (fet.lit-info.ru)
  • Ломоносов в истории русской литературы и русского языка
    Часть II. Страница 1

    Вводная часть
    Часть 1
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6
    Часть 3
    Приложения ко второй части
    Приложения к третей части
    Положения

    II 

    Наше внимание должно быть обращено на самое осуществление момента вообще, и именно осуществление момента в искусстве.

    Общее, и именно искусство как общее, мы сказали уже, не остается таковым, но переходит в действительность для того, чтобы проявиться. Когда искусство, из отвлеченного собственным необходимым движением, переходит в действительность, стремясь к своему проявлению, оно определяется согласно с внутренним его развитием и в то же время созидает образ, вполне соответствующий его определению и переводящий его вовне. Этот образ является непосредственно конкретным, возникает на отдельном чувственном предмете, который теряет тогда свое отдельное значение как предмет и становится материалом; искусство, избирая материал, находит его сообразным с своим требованием; он относится здесь постольку, поскольку он удобен для воплощения сущности искусства. Так, архитектура берет многоразличную массу, удобную для ее проявления; так, скульптура берет белый мрамор, живопись - краски, музыка - звук, поэзия - слово; всюду материал теряет значение сам для себя. Искусство выражается в нем, но это нисколько не значит, чтобы материал, который избирает оно как материал только сам по себе уже, как нечто отдельное, заключал его в себе; не таково его отношение к нему. Мрамор, неорганическая громада, еще нисколько не скульптура, удостоивающая брать его своим материалом только; и не все то, что произведено из мрамора, есть произведение скульптуры; все зависит от того, чей молот застучит по его крепкой поверхности: молот ли ремесленника или художника. Только при определении, получаемом через искусство, вмещает материал его в себе; это определение исторгает его, освобождает его от массы, вся тяжесть, вся недвижность, вся случайность отпадает от него, и он, переставая быть материалом по себе, как скоро коснется до него искусство, становится соразмерным, вольным его выражением:

    ... dringt bis in der Schönheit Sphäre,
    Und im Staube bleibt die Schwere
    Mit dem Stoff, den sie beherrscht, zurück.
    Niclit der Masse qualvoll abgerungen,
    Schlank und leicht, wie aus dem Nichts entsprungen,
    Steht das Bild vor dem entzuckten Blick {1*}.

    То, что сказали мы, думаем, слишком понятно; но надобно заметить, что выбор материала не произволен. Искусство, в котором лежит глубокое, полное конкретирование, в непосредственном образе, неравнодушно к своему материалу. Мы видим тайное сочувствие между ним, на всех ступенях его, и материалом, им избираемым; нельзя вместе здесь не заметить, что в последовательном ходе искусства, в формах его одной за другой, связь его с материалом становится теснее. Всего менее видно это сочувствие в архитектуре. Архитектура еще почти равнодушна в красоте своей к качеству массы, являющей ее изящные очертания. В скульптуре мы не видим уже того равнодушия к материалу, - камень сам участвует в торжестве ее; она выбрала его для своего выражения, и крепость, и цвет мрамора, и качество самой массы нужны ей; но связь все еще слаба; скульптура может и не только в мраморе явить свой образ; не поэзию этого камня она выражает; материал сам собственно исчезает в статуе, где предстает скульптура, являя в твердой белизне только идею своей красоты. В живописи, искусстве романтическом, видим мы уже другое, видим живое отношение материала, красок, к искусству; материал одухотворяется, и вопрос его становится вместе и вопросом искусства; мы видим, как искусство любит свой материал и как тесно уже связует его с собою; как яркость краски уже, колорит, имеет здесь место и значение, хотя и здесь еще не до полной степени возросло сочувствие; не только краска, но и простой очерк и силуэт и белая вырезанная бумага удерживают хотя бедно рисунок, основную часть живописи. Вместе с этим возрастающим сочувствием искусства с его материалом видим мы, как и физическое действие руки человеческой для искусства облегчается мало-помалу: меньше надобно тяжких материальных усилий. Толпа, необходимая для зодчества, скрывается; выходит человек с уединенным трудом; многоразличные орудия архитектуры: тяжелый ворот и отвес, заменяются резцом и молотом; наконец и вместо них в облегченной руке человека явилась кисть. Напряжение всех сил, сопровождаемое необходимо разнообразным громом и шумом, заменил удар и однообразный стук железа о камень; наконец исчез и удар и стук умолкнул, когда натянулось полотно и стали на него ложиться краски. Из тишины живописи вновь возникает звук, уже не внешний, а внутренний. Музыка представляет нам уже во всей силе сочувствие искусства с материалом, и идея музыки так сильно связана с звуком, что она как бы хотела передать нам тайну красоты самого звука, внести в него поэзию, так что ее почти можно назвать поэзией звука. До сих пор внешним образом обрабатывала свой предмет рука человека; между ею и произведением был более или менее посредник, резец, кисть; но здесь, свободная от всего, рука человека сама касается струн, посредственно или непосредственно, становится органом; сама производит, сама действительно участвует в красоте произвождения, и произведением становится самое произвождение: таков характер звука и музыки {Надо вспомнить, что мы здесь не определяем форм искусства; они имеют полное определение; здесь ограничиваемся мы отношением их к материалу.}. Но здесь, несмотря на эту полную связь, видим мы материал, звук, еще внешним искусству, одухотворяющимся тогда, когда касается его человек в художественной деятельности; звук взят еще из внешнего, из мира природы: там еще его родина. Поэзия являет полное одухотворение материала; слово, материал ее, есть весь произведение человеческого духа; природа никогда не могла дойти до материальной основы его, до буквы. Но этот материал, слово, отразившее в себе все, уравнявшись тем самым с духом, не требует уже, как материал, себе разрешения в поэзии, которая, однако, в то же время сохраняет с ним полнейшее внутреннее сочувствие; ибо слово все проникнуто духом: законы одного и того же духа их породили. Слово само по себе есть целый мир, но оно совершенно соединено и находится в полном сочувствии с искусством, и как красота, получает свое полное оправдание и разрешение в поэзии, воплощающей в нем свое глубокое абсолютное содержание. И так самое полное сочувствие с материалом видим мы в поэзии: ибо слово есть само создание того творящего духа, проявляющегося во всякой степени искусства вообще, но слово в то же время есть целый мир, и поэтому связь его не так тесна, как в музыке: оно самобытно, тем самым сочувствует с поэзиею, сочувствует с нею, как часть, как красота, но не исчерпываясь ею, а распростираясь в то же время над всем миром, вполне в нем отражаемым. Физическая трудность, облегченная в музыке, еще облегчается; рука не трудится; произношение здесь единственный труд. Хотя в музыке между рукой и звуком ничего не было, хотя рука сама была участвующим органом произведения; но рука все-таки внешний орган, приводивший в движение внешний предмет и тем самым посредством доказывала, что он внешний. Здесь уже совсем не нужна рука; из уст раздается поэзия; здесь человек откинул уже внешнее; здесь возвещает сам человек; внутри, из груди его, является самое полное, великое, совершенное произведение его; материал принадлежит также ему вполне. Такое отношение определенных искусств к своему материалу лежит уже в существе самих искусств; но мы не станем говорить о том более, полагая, что это не входит уже в пределы нашего рассуждения; сказанное же нами для нас нужно и, надеемся, разовьется еще впоследствии.

    Итак, искусство, из отвлеченного общего переходя в мир явлений, осуществляясь, принимает возникающий из его существа определенный образ; этот образ заключает в себе искусство со всеми его судьбами; этот образ есть та среда, в которой искусство являет весь ход своего развития, не только те моменты, когда выражается прекрасное содержание искусства, но и те, когда является его возникание, переход, искажение, упадок, - среда, которая выражает и то положение, когда нет искусства, так, что мы знаем чего нет, что отсутствует: следовательно, здесь искусство присутствует и в своем отсутствии. Итак, этот образ, эта среда, в которой являет искусство все свои моменты, и моменты вполне выражающие его сами по себе, и моменты чисто исторические, моменты необходимые в его развитии, одним словом, где искусство выражает все необходимое свое историческое движение, - этот образ, эта среда есть стиль. Мы говорили уже выше о значении стиля в начале рассуждения при разделении. Но повторим здесь отчасти сказанное и прибавим несколько слов, дополняющих наше определение стиля. В нем видим мы то, что собственно остается в материале от искусства, видим мы то соприкосновение, в которое идея искусства, еще отвлеченная, пришла с материалом, и явился определенный образ; здесь видим мы, что искусство как будто очистило себе место, определило сферу, в которой станет развиваться, сферу ей всегда принадлежащую, и в ту минуту, когда внутренний смысл, дух красоты искусства, ее оставляет, - сферу ей всегда верную; здесь-то воплощает оно все свои моменты, как бы ни были, если взять отвлеченно, противны они существу самого искусства; это воплощение в образе данном на материале себе искусством, образе всегда ему принадлежащем, и есть стиль. Мы еще более уясним и придадим общее крепкое определение стилю, если скажем, что он возникает на степени особности; в нем видим мы тот отдельный образ, который получает искусство на этой степени, образ ему вполне соответствующий, но еще под определением особности, еще не заключающий существа искусства, которое здесь в момент особности отрицается, как искусство, и которое только на степени единичности является вновь и вполне. Стиль выдается тогда именно, когда является период искусства, не выражающий искусства собственно.

    При всяком определенном искусстве необходимо находится стиль, как необходимое присущее его определение, как необходимая среда, в которой совершает оно все свое историческое развитие. Стиль является и в поэзии, разумеется. Этот стиль есть слог; здесь придаем мы ему, вероятно, другое значение, не то, которое придавалось ему прежде; но если может быть тут спор, то спор будет о словах. Слог понимаем мы, как стиль в поэзии на материале слова, материале, необходимо избираемом поэзиею для своего воплощения. И так всякий момент поэзии, осуществляясь в слове, как в материале, должен явиться в слоге, в стиле, связывающем его с материалом, - образе, который получается на материале. Это определение необходимо; слог так же, как стиль вообще, заключает в себе все развитие поэзии, в то же время и те моменты, в которых отсутствует она, и когда он преимущественно выдается, моменты, чисто исторические; слог, - но не слово, ибо слово, как слово, не заключает в себе поэзии, не принадлежит даже к ее сфере. По самобытности своей, слово даже свободнее в этом отношении других материалов в других определенных искусствах. Итак, всякий исторический момент поэзии, являющийся, при переходе в действительность, в исторической совокупности отдельных произведений, другими словами, являющейся как литература - всякий момент поэзии, исторический ли только или момент, высказывающий существо поэзии, осуществляясь, должен явиться в слоге; разница в том, что в последнем случае слог не заключает в себе, не исчерпывает значения момента. Думаем, что это довольно понятно, и не нужно более объяснять. Итак, определив Ломоносова как момент вообще, мы должны видеть, как осуществляется этот момент, как переходит он из отвлеченно полного в действительно полный момент; и так как Ломоносов есть момент литературы, то следовательно, мы должны видеть, как осуществляется этот момент в слоге, стиле поэзии, необходимой среде, в которой совершается ее развитие. Есть ли Ломоносов момент чисто исторический, только в слоге имеющий значение, или выразилось в нем и существо поэзии? Это увидим мы впоследствии. Итак, наш вопрос теперь есть: как момент, выражаемый Ломоносовым, момент литературы, осуществляется, - и следовательно, осуществляется в слоге? Вот предмет второй части нашего рассуждения. Или, говоря обыкновенным выражением: какое значение имеет Ломоносов в языке, слоге? Все развитие, все историческое движение, сообразно с вышесказанным, осуществляется в слоге. Проследя развитие литературы у нас вообще и определив значение Ломоносова, мы должны проследить это развитие в его осуществлении, в слоге и, следовательно, определить значение Ломоносова в осуществлении, в слоге {Предпринимая проследить историческое движение нашей литературы в слоге, мы не думаем писать историю языка и именно языка русского. Это была бы другая задача; мы уже отделили язык, слово от слога (см. выше); но так как материал поэзии есть материал того же человеческого духа и так как он здесь находится в высшем сродстве с искусством, поэзией, то история самого языка соединена с историей слога.}.

    Первый момент литературы, совпадающий с развитием народа, - поэзия под исключительно национальным определением - народные песни; это мы уже видели. Песни поются на языке чисто народном, на языке, вполне запечатленном всею физиогномиею, всей силой и исключительностью национальности; здесь язык сам не вышел за пределы этого необходимо-тесного определения, и это и составляет характеристику слога песен; он является в них со всеми национальными, характеристическими оборотами, со всеми простонародными фразами, поговорками и словами; вся эта сила народной субстанции, под таким твердым определением национальности, со всею, если можно так сказать, своею грубостью, энергически высказывается в языке песен, слоге, являющем нам язык исключительно народный, имеющий на себе, как язык, исключительное национальное определение соответственно с народом и, следовательно, вполне выражающий национальную его поэзию. То самое, что мы сказали о национальной поэзии, то самое должны мы сказать и о языке в слоге песен, о языке народном. И та крепость, та печать силы, которая лежит на цельной национальной субстанции, лежит и на языке его, на слоге его поэзии, слоге песен. Энергия этой национальности составляет характеристику слога поэзии национальных песен. Как могуч и крепок здесь язык, какое сочувствие пробуждают эти простые фразы, в которых слышите вы еще цельный юный дух народа, слышите, как выражается он в слове, которое дрожит, так сказать, все полное внутренним своим содержанием. Не мимо здесь бывает ни одно слово; лишнего слова, неточного - здесь нет; нация, цельная субстанция, не ошибается, а определение ее вполне конкретируется в языке, и поэзия ее конкретируется в слоге, который исключительно национален; поэтому и язык этот здесь чрезвычайно важен, вообще для уразумения языка всякого народа как относительно его сущности, здесь выражающейся, так и его исторического развития. Итак, слог наших песен исключительно национален, представляя в высшей степени характеристику языка под исключительно национальным определением; все обороты, фразы проникнуты им. Такой язык, такие фразы, являя нам непосредственно целую сферу, момент духа народного, возбуждают в высшей степени национальное сочувствие; формы этого слога, совершенно проникнутые единым духом, запечатлены вместе этою народною субстанциею, являющеюся здесь еще цельною. Все оттенки, вся особность, словом сказать, вся национальность языка, если так выразиться, являлась здесь со всем своим исторически-важным, глубоким значением. Здесь эти свои обороты, эти непереводимые фразы, так доступные вместе с тем для всякого русского; обороты свойства языка, которые очень важны, до сих пор еще не объяснены и ждут еще живого ученого взора. Сколько таких выражений, на которых отпечатывается вся национальность языка в слоге наших песен. Например:

    Немного с Дюком живота пошло:
    Что куяк в панцирь чиста золота.

    Или:


    Молодой Дунай сын Иванович,
    Что нету-де во Киеве такого стрельца...

    Или, наконец:

    Высота ли, высота поднебесная,
    Глубота ли, глубота океан-море
    Широко раздолье по всей земле {2*}

    и проч.

    Любуясь свободно этим национальным миром, так живо выражающимся в самом слоге языка, мы вместе с тем видим здесь только момент языка, первую ступень, определение, от которого он должен отрешиться, чтобы потом вместе с народом, в котором пробудится общее значение, стать выражением общего, - на этой ступени, при исключительно национальном определении ему недоступного.

    Мы сказали уже, что в период национальности нашего народа внесено было к нам христианство и вместе с тем то общее, которое еще недоступно при определении особности, национальности. Народ русский, при тогдашнем таком своем определении, не мог постигнуть общего, данному ему в религии, и язык русский определенный также, т. е. одинаково с народом, не мог быть соразмерным живым органом общего. И так все христианское содержание выразилось на другом, соответствующем ему языке, на языке церковнославянском, языке родственном, но не языке народа. Вместе с христианством внесен был к нам и этот церковнославянский язык, отвлеченно хранящий отвлеченное общее, еще недоступное народу. Так видим мы, как конкретируется здесь ощутительно историческая задача. С одной стороны народ, с своим исключительно национальным определением, с своими песнями, и вместе его народный, тоже исключительно национальный язык; с другой стороны общее, данное в религии народу, общее, не стесненное национальностью, и потому его еще непроникающее, ему недоступное, отвлеченно ему являющееся, и вместе с тем язык церковнославянский, вполне ему соответствующий, язык не народный, но понятный ему (иначе бы общее было просто незнаемо, игнорировано народом), язык чуждый текущей жизни, оторванный от всего случайного: он весь проникся вечным истинным, содержанием; сокровище религии хранилось за его оградою. Народ благоговел и молился, внимая звукам языка ему понятного, но не подвластного ему, постигая религию истинно, но столько, сколько мог постигнуть тогда при своем определении, и, верный ему, имел он свои песни на своем живом народном языке. И так мы видим с одной стороны национальность народа и его национально определенный язык; с другой великое общее, данное ему при крещении, в христианской религии, и язык церковнославянский, вполне соответственно выражающий общее и сохраняющий его среди толпы в его отвлеченности, сам отвлеченный и недоступный.

    Здесь разница слога есть вместе разница языков.

    И так вот два слога и вместе два языка, которые встречаем мы современно в начале истории нашей литературы, соответственно с законом развития.

    Взглянем ближе на эти языки, на круг их письменности, который легко определить сообразно с сказанным нами выше.

    На языке церковном выразилось все религиозное содержание, на нем вся религиозная письменность. На нем были писаны Евангелие и другие священные книги; на нем совершалось богослужение; писания святых отцов, благочестивые поучения, размышления были на нем же. Словом сказать, все, что входило в область церкви, на нем находило себе выражение. Сверх того, отшельники и монахи из тишины монастырей, взирая на дела мира сего, с шумом мимо их текущие, описывали их исполненные благочестивых размышлений. Созерцание, столько им свойственное, созерцание мирской жизни, преданной волнениям, являющей на себе милость и гнев Божий, побуждало их к изображению того, что совершалось перед ними, чему они были молчаливыми свидетелями. Дела мира сего переносились на бумагу; в них не было движения и шума, сопровождавшего их в их действительности, не видно было живого сочувствия участника,-- нет созерцаемые благоговейно отшельниками и подвижниками церкви, они передавались спокойно и тихо. Естественно, что входя таким образом в мир религиозного созерцания, проникнутые духом церкви, летописи писались на языке церковнославянском. Иногда, когда приводится чья-нибудь речь, язык, на котором была произнесена она, прорывается отдельно, боле или мене удаляя и потрясая формы языка церковнославянского, на котором пишется повествование. Это религиозное созерцание было почти единственным, обыкновенным отношением наших монахов и духовных в делах мира сего. Но иногда, взирая на беззакония или бедствия людские, церковь возвышала наставительный или ободрительный голос свой, и он, всегда священный, как голос самой церкви, раздавался на том же языке, обреченном служению вечному.

    Беседы, послания духовных писались на славянском же языке и имели тоже значение. Напр: послания Никанора Митрополита к Владимиру Мономаху; послание, необыкновенно умилительные, Симона Епископа Суздальского к Поликарпу; послание российского духовенства к князю Димитрию Углицкому и др. И люди светские, как упомянули мы выше, также вступали в эту область духовной жизни, совлекаясь всего преходящего и бренного и вместес тем, так как общее было недоступно сфере народа, сфере национальности, отрешались от народного слова, облекая тогда и речь свою в формы языка церковнославянского. Примером может быть поучение Владимира Мономаха, послания Василия Васильевича Темного, также переписка Иоанна с Князем Курбским и пр. Хотя причина переписки последних светская и до них лично касающаяся, но они хотят возвести свои упреки в другую область, в сферу высшую, истинную, стараясь подкрепить слова свои священными текстами. Надо прибавить, что кроме того церковнославянские выражения встречаются и в простой, народной речи; но об этом говорили мы выше и, надеемся, объяснили это. И так вот гдеявлялся язык церковнославянский, вот круг его письменности: все, что только касалось общей, религиозной сферы, все принимало формы языка церковнославянского.

    Первое выражение языка народного есть разговор, речь живая; там, где язык является в области случайности, следовательно, где, раздаваясь мгновенно, со всей живостью настоящей мимолетящей минуты, он не оставляет следов и исчезает вместе с нею. Но не вся народная жизнь исчерпывается разговором и поэтому не вся, раздавшись, умолкла в отдалении времени; самый разговор, так сказать, замечался в частях своих, в некоторых выражениях, вместивших в себе существенный взгляд народа, отрывался от случайности и хранился в народной памяти, снабжая и определяя разговор, проникая его духом народа, давая прочность речи. Таким образом явились и уцелели, проходя изустно много лет, веков даже, сберегаясь во всей точности (ибо слово вполне соответствовало внутреннему содержанию, вполне выражало мысль народа и было совершенным), - народные выражения, заметки его опытной мудрости, поговорки, пословицы - этот разговор, как разговор в разговоре оторванный от случайности. Другой характер имеет уже рассказ; по существу своему он уже более изъят от прерываний случайности: он одинок; это слова, повествование одного человека; и рассказ отрывается вполне от случайности, когда событие достопамятное или созерцание народа в нем выражается; он повторяется тогда почти не изменяясь, переходя из уст в уста; он становится преданием; самое слово показывает, что он передается. Предания простираются через пространство и время, также не изменяясь или почти не изменяясь; народ свято повторяет их; самые изменения не что иное, как варианты. Но кроме всего этого, существенная жизнь народа находит себе выражение в другой высшей сфере, в поэзии, сфере великой, высказывающей его, может быть, более, нежели самая политическая его деятельность, ибо здесь постоянно и свободно без внешних помех и затемнений высказывается сущность народа и вместе то, что он должен осуществить, хотя бы современное положение и не соответствовало тому, - его судьба, его будущее. В народных песнях высказывается народ; в них он является со всем своим богатством, во всей своей силе; они также изустно повторяются, они поются, и элемент музыкальный, соединяясь с поэтическим созданием, также высказывает дух народа. Они также простираются над пространством и временем, как все, что дышит цельной, неразрывной народной жизнью. Сюда можно отнести сказки народные, как тоже поэтические создания; редкие из них не принимают песенных форм. Это все мир изустного слова, живого глашения; здесь нет и тени начертанной буквы или бумаги, и в то же время этот мир изустного доказывает, что и без этой внешней помощи пера и бумаги остаются незыблемыми слова, создания в слове, - живут и сохраняются неизменно и бесконечно; но зато здесь все, что вырвано из преходящего, все, что помнится и неизменяемо сохраняется, уже прекрасно. Письменность в то же время имеет свое значение, свою область, о чем теперь мы не будем распространяться. Весь этот мир изустного слова находится и у нас, разумеется. Но язык народный имеет и письменные памятники; он употреблялся в делах житейских, и как скоро дела житейские, договоры народа, судебные постановления и пр<очее>; переносились на бумагу, - являлся на бумагу и он. На нем у нас писались грамоты, договоры, законоположения и т. п., на нем также писались письма. И если в некоторых грамотах и вообще в письменности простого языка встречаем мы выражения церковнославянские, то также и этот простой язык находим мы прорывающимся в сочинениях, писанных на языке церковнославянском.

    Вот следовательно где и как сообразно с сущностью вещи, в каких памятниках литературы, являются нам два слога, о которых мы сейчас говорили. Язык церковнославянский и язык русский, в которых выразилось это разделение слога, были два разные языка или два разные наречия, если называть так языки одной ветви. Мы не станем входить здесь в рассуждение, какому именно народу славянского племени принадлежал язык церкви, собственно так называемый славянским, это выходит из пределов нашего рассуждения; но мы постараемся показать, сколько нужно, различие его от языка русского и тем утвердить мнение, что это два отдельные самобытные языка.

    Язык славянский и язык русский различны между собою; это видно с первого взгляда и при поверхностном внимании. Но вопрос в том, была ли эта разница и в начале, и какая: существенная ли это разница, или, как некоторые думают, русский язык был в древности язык церковнославянский, произошел от него? что такое был следовательно русский язык прежде, что такое был он вотношении к настоящему, разнился ли с ним и как разнился? Вот вопросы, на которые мы постараемся отвечать.

    Здесь должны мы кинуть общий взгляд на отношение языка церковнославянского и русского; на различие не только настоящего, но и древнего,-- различие существенное,-- русского языка от церковнославянского; также на сходство его с ним, которое теперь стало меньше, или изменилось, и на отношение и различие древнего русского языка с нынешним, или, другими словами, на историческое движение Русского языка.

    Различие языка церковнославянского и Русского очевидно при первом взгляде. Разницу между церковнославянским и Русским языком прежде всего встречаем мы в словах самих. Часто слова эти переплетаются по двум языкам словопроизводными связями, но между прочим двойственность многих слов очевидна и ясно указывает на разность этих двух языков; не могли же слова русского языка, будучи совершенно русскими и следовательно имея корень Славянский, возникнуть внезапно неизвестно откуда, когда сверх того были уже в языке слова совершенно даже однозначительные (напр; плечо, рамо; очи, глаза): они двойственно были всегда в устах русского народа, и это говорит прямо против неправильного предположения, что, может быть, русские говорили в старину по-церковнославянски. Мы не вдаемся в подробное рассматривание лексикографического различия двух языков, разности произношения, как глава и голова, брада и борода -- разницы самостоятельной тоже; это в таком значении до нашего предмета не относится; достаточно просто одного очевидного признания этого различия. Что касается до грамматических форм, то здесь отношения более изменяемы, боле неопределенны и потому более подвержены сомнению; здесь должны мы уже обратить внимание на древний русский язык, предполагая, что историческое развитие могло изменить его живые, подвижные формы и следовательно произвесть различие, прежде не существовавшее. Мы видим в церковнославянском языке особенные Формы склонений, преимущественно в множественном числе; мы видим разницу именительного и винительного (напр. человеци и человек), особенное окончание дательного, творительного и предложного мужеского и среднего родов в множественном числе (городом, городех), одним словом разницу множественного числа мужеского и среднего родов от рода женского, тогда как в языке русском видим мы в множественном одну форму склонения для всех родов, и именно форму женского рода церковнославянского языка,-- не говоря о других различиях. Что же касается до глагола, до этой деятельной иважной части речи, открывающей существо языка, то вспряжениях находим мы особенность церковнославянского языка, именно: прошедшее время без вспомогательного глагола (придох), время, которого нет в русском, ибо его прошедшее, имеющееся и в церковнославянском язык, не есть собственно время глагола, а отглагольное прилагательное. В грамматическом отношении такая разница очень важна. - И так это различие, существующее ныне между русским и церковнославянским языком, существовало ли и прежде, и всегда?-- Мы указали уже на памятники русского языка; ни в песнях, ни в сказках, нигде в памятниках настоящего русского языка, не находим мы сходства в этих случаях с языком церковнославянским. Остаются одни грамоты. Здесь встречаются церковнославянские формы (мы говорим о формах собственно церковнославянских, а не о сходствах, которые надо отличать, что увидим ниже); но они вошли сюда по выше изложенным нами причинам; грамоты писались дьяками, образованными людьми по тогдашнему и знавшими следовательно язык церковнославянский. И здесь мы найдем разные оттенки и изменения; мы можем видеть, как: чем древнее грамота, тем ощутительнее самобытность языка, тем менее славянизмов, и в тоже время, как некоторые славянизмы тверже удерживаются прежде и изменяются в последствии, иногда уже в очень позднейшем времени. Здесь можно поставить некоторое отношение различия между грамотами Новогородскими и грамотами Московскими; в первых несколько более виден самобытно русский язык, тогда как вМосковских несколько более церковнославянского языка. Различие впрочем весьма малое и почти сомнительное.

    письменность его совершенно подчинена его постоянно изустному характеру (мы говорим про прежние времена), что надеемся видеть ниже. Это имело прямое влияние на синтаксис. В языке церковнославянском синтаксис явился уже со всеми своими оборотами, служа выражением мысли, текущей стройно, тогда как с другой стороны речь народа не могла представить всего синтаксического движения языка, выражая или настоящую случайную минуту, как разговор, или, как тот же разговор, но запечатленный в своих правильных избранных оборотах, перенесенный в сферу поэзии, или также на деловую бумагу, выражавшуюся простым языком, без утонченных хитростей; все это мы надеемся в последствии сказать полнее и яснее. Но этот простой народный язык, не возвысившийся еще далее исключительно национального слога, далее разговора, изустности, не перенесенный еще в собственную область письменности, всегда должен остаться длянас верным образом и мерилом прямого народного духа языка и вместе истинным источником его настоящего письменного синтаксиса; важность его несомненна и непреходяща. Что касается собственно до отдельных частностей синтаксиса, то управление не представляет разницы, хотя здесь есть тоже спорные пункты; но относительно оборотов, последовательности слов мы найдем противное. Как мы сказали уже, там, в области церковнославянского языка, синтаксис является со всеми своим изменениями; там язык, посвященный письму, принадлежащий высшей области духа. Здесь наоборот, язык преимущественно являвшийся в разговоре, в простых, но прекрасных, чисто национальных формах своих, постоянно носящий характер изустности и в письменности, выразившийся в песнях или в грамотах, разумеется не мог дать вполне развиться своему синтаксису, время которого еще не пришло. Ограничимся здесь пока этими словами. И так здесьразница налагается уже самою судьбою, значением двух языков. Вообще же обороты, встречаемые нами в этих древних памятниках церковнославянского языка, нисколько не противоречат духу русского языка, за некоторыми исключениями, или разве когда отвлеченное состояние синтаксиса придавало им свой соответствующий особенный характер. В оборотах, в речи чисто простонародной находим мы и теперь сходство с языком церковнославянским. И так различие,-- при сходстве, как наречий одного корня, сходств, о котором мы не считаем за нужное говорить,-- и теперь находящееся между церковнославянским и русским языком, видим мы и в древних, письменных и изустных памятниках этих языков. Следовательно русский язык и прежде, как и ныне, разнился от церковнославянского и былвсегда языком отдельным, самобытным.

    С другой стороны видим мы сходство, не находящееся теперь, с языком церковнославянским и вместе, следовательно, различие древнего русского языка от нынешнего,-- сходство, впрочем, нисколько не вредящее самобытности русского языка ине изменяющее его отношения к языку церковнославянскому. Постараемся определить это сходство и в тоже время определить точнее язык русский и церковнославянский в этом определением этого их сходства еще вернее означить ихотношение друг к другу, и вместе самую разницу, которая все остается по прежнему та же; вместе определить древний Русский язык в отношении к настоящему: в чемсостояло его различие?

    Язык имеет свой первоначальный период, когда лежит на нем отпечаток того времени, в котором он находится. Его формы еще грубы, его изменения неразвиты, слова являются неподвижными массами, в которых еще спит будущее разнообразное движение, окончания почти не взимаются. Но эта неподвижность, эта грубость в необтесанность слова, не есть свидетельство его безжизненности, нет - отсюда, из этих масс возникнет движение; эти упорные окончания склонятся и гений языка явится во всей полноте, великолепии и разнообразии.

    В этом-то первом периоде или в ближайшем к нему видим мы язык церковнославянский, который находился в нем, когда общее религиозное содержание его исполнило и освободив от случайности, от преходящего, устранило от всякого изменения, неразлучного с преходящим и чуждого вечному; на этой ступени (как бы ни определяли самую ступень) язык церковнославянский остался и до сего дни. Что касается до изменений его, они имеют другой смысл.

    Язык русский в свой первый период, современный языку церковнославянскому, имеет, но совершенно самобытно, разумеется тот же характер, свойственный периоду; падежи его почти не изменяются, предлоги не соединяют управляемых слов, в известных случаях буквы не утратили, покоряясь законам развития, первоначального своего звука. Здесь найден мы сходство между древними памятниками русского языка и церковнославянским языком, основанное на современности; не на современности появления или существования в одно время, но на другой современности, на ровном возрасте языков. Здесь точка их сближения; и это-то может показаться призраком того, что русской язык был в древние времена близок к церковнославянскому. Он был близок к себе, если угодно, как и славянский к себе же; он был также близок к церковнославянскому, как был церковнославянский близок к Русскому. Разница в том, что древние формы языка сохранились в языке церковнославянском неизмененные, а в русском, которому они принадлежали точно по тому же праву, вместе с движением времени и ходом языка, они изменились и развились вдругие настоящие формы. Но видя формы эти {Вспомним, что здесь не всегда одинаковость; часто только сходство, а часто и разница; хотя формы вообще носят на себе отпечаток древний и теперь уже не встречаются.} в церковнославянском язык и не встречая их в настоящем русском, и находя в тоже время в древних его памятниках, - думают, что русской был прежде похож на церковнославянский, или даже былцерковнославянский в древности, что это но преимуществу формы языка церковнославянского, тогда как эти формы принадлежат ему собственно по такому же точно праву, по какому и языку церковнославянскому. - И так вот откуда сходство, находящееся между церковнославянским языком и языком русским (не вредящее, как мы сказали, нисколько самобытности последнего), каким мы встречаем его в памятниках; - и вместе вот различие, которое находится между нынешним русским языком и древним; таким образом нисколько не славянизируя, можем мы представить себе наш древний язык. Это сходство надо определить в подробностях, что мы и надеемся исполнить, и также отдалить от действительных церковнославянизмов, входивших в русский язык. - В языке простонародном, ускользнувшем вчастях от хода развития и, особенно, от преобразования, и теперь можем мы найти формы, обороты, одинакие или сходные с древними формами и оборотами русского языка, встречаемыми нами в грамотах и других его памятниках, или объясняющие нам во многом употребляющиеся там слова, формы и обороты. Мы не говорим уже о песнях, о преданиях, сказках, пословицах, тоже нам представляющих.

    И так эта первобытная грубость, это первоначальное упорство слов, это жесткое их столкновение без всякого посредства изменили в окончаниях видим мы в первом состоянии языка, которое вместе с этим носит характер какой-то силы и грандиозности, тем боле, что в этой неизменяемости лежит будущее развитие, что это семя, полное надежд. Живая деятельность слов спит еще в этих твердых, неподвижных Формах, силы языка еще покоятся, и этот важный покой язычных сил конечно имеет в себе что-то величавое и мощное {Эту неподвижность языка не должно смешивать с тою неподвижностью, которая является в последний период языка и, - как первая была зародышем, началом его жизни, так эта есть уже конец, истощение ее; и то и другое состояние различаются резко собственно в язычных формах; сейчас видно, что это настоящая неподвижность; движение слов, гибкость его членов, можно сказать, исчезла; многие буквы потеряли голос, разнообразная деятельность, изменяемость утратилась, слово стало, и является неподвижность; но это не та неподвижность, о которой говорили мы; нет, изэтой неподвижности не разовьется уже жизнь; она результат истощения сил, отсутствия жизни языка. Напр. языканглийский.}. В этом первом состоянии встречаем мы язык церковнославянский и русский, в древних памятниках, но как мы уже сказали, оба самобытно в нем находящиеся. - Но мы должны заметить, что в церковнославянском языке, при всей его первообразии (в том виде, как застало его священное содержание и оторвав от всего случайного и вместеот изменения, утвердило в нем каждую Форму языка, каждый оборот, каждое слово), тогда сходном в этом отношении по времени, с русским, гораздо менее неподвижности, нежели в русском. В нем иного уже развитых, гибких, образованных форм, которых нетв русском, в древних памятниках разумеется, и которые или развились в последним, или вовсе не явились, противореча вероятно духу языка. - Это еще более подтверждает наше мнение, что характер неподвижности и вообще первобытного состояния, словом сказать, то сходство, которое находим мы между церковнославянским и древним русским языком в их памятниках, нисколько не заимствовано, и самобытно принадлежит языку нашему. Это утверждает также вообще мнение о самостоятельности нашего языка, о независимости его от языка церковнославянского и вообще то мнение, что это два самостоятельные, разные языка, сродные между собою. Здесь взглянем мы на отношение этих двух языков, церковнославянского и русского, как выражается это отношение; мы не намерены пространно здесь его рассматривать, ибо в дальнейшем историческом развитии надеемся представить это пространнее. Нам придется вероятно делать повторения; но нельзя без этого, чтобы дать, как теперь мы хотим, предварительное понятие об отношении этих двух языков.

    Во множественном числе имен мужеского и среднего рода церковнославянского языка видим мы особенный творительный; этот творительный в именах мужеского рода множественного числа сходен с именительным и одинаков с именительным. Так например: в именительном церковнославянского языка: языци, человеци и т. д., в винительном языкы, человекы; в творительном совершенно также. Мы не можем назвать его прямо неразвитостью падежей, хотя сходство их как будто намекает на это,-- тем мене, что в именах среднего рода окончания на ыили на и совершенно не сходно ни с именительными, ни с винительными, кончащимися постоянно на а или я; имена же женского рода кончаются на ами или ми. Но вот замечания, которые можем мы сделать в именах мужеского рода именительный и винительный, особенно в некоторых случаях (воини -- воины, и тому под.) так сходны, что творительный падеж, будучи здесь один с винительным, в тоже время сходен и с именительным, падежом основным, сходство с которым было вообще первоначально у всех падежей, как нам кажется; времени мы не определяем {Впрочем в слове мужи твор. сходен с имен., а не с винит., который: мужа. рода в именительном падеже,-- стало встречаться в творительном падеже окончание на ми; например: знамении, позднее знаменьми. рода, то в них без исключения встречается окончание на амии, ями или ми. В древнем русском языке встречаем мы тоже эту сходную с именительной форму творительного падежа; но здесь встречаются еще обстоятельства, изменяющие самую вещь и в тоже время утверждающие, что это в русском языке точно неразвитость, неподвижность падежей. Вот замечания, которые, думаем, можем мы сделать. 1-е: В русском языке в именах мужеского рода не находим мы различия между именительным и винительным падежами; и так здесь окончание творительного падежа является не богатством, не особенною, хотя сходною формою творительного для имен мужеского рода во множественном числе, но просто тем же окончанием именительного падежа. Это, как и другие наши теперь предварительные положения, намерены мы оставить к подтверждению в дальнейшем ходе нашего рассуждения. 2-е: В именах женского рода в церковнославянском язык решительно является в том же падеже окончание на ами или ми, тогда, как в русском языке встречается и здесь тоже одинакое окончание с именительным падежом. Не приводя дальнейших примеров, приведем здесь пример из Кирши Данилова:

    Повадился ведь Васька Буслаевичь

    Это доказывает нам, и даже в противоречие языку церковнославянскому, что это просто одинаковость формы творительного падежа с формою именительного падежа. Следовательно, что это именно есть неразвитость формы и первоначальное сходство или лучше тождество с формою именительного падежа, как первого и главного, сначала явившегося с своею формою и для всех падежей; пока, естественно, в новых положениях падежей не развились другие формы, обозначающие эти особенные положения. Теперь обратим еще внимание на падеж винительный, очень важный, заключающий в себе и предыдущее объяснение творительного падежа. В церковнославянском язык находится различие между именительным и винительным. Винительный имеет свою форму; но это различие находится только во множественном числемужеского рода и в единственном женского рода. В именах мужеского рода и среднего он совершенно тождествен с именительным или же вместо него употребляется и родительная форма. Добровский думает {Грамм. яз. славянского, Добровского. Спб. 1833 г., ч. 9, стр. 2, 5.}, что винительный в древнем церковнославянском языке совершенно одинаков с именительным; но он ошибается; ибо в Остромировом Евангелии {Остр. Еванг, изд. Вост. 1843 г., лист 6: и о узре Иисуса идуща, лист 7: и обрете Филипа, лист имам живота вечнаго, лист 19 на об: тако взлюби Бог мира, яко сына своего единочадного дасть и принять.}, уже является в винительном падеже форма родительного; по нашему мнению, это не было самобытное сходство, одинаковость, но была просто родительная форма, или лучше родительный падеж, могущий становиться на место винительного и дающий особенной оттенок отношению падежа винительного, - винительного, ибо здесь родительный все входит в его права, становится на его место предметом действия. Пока скажем здесь только, что так как соразмерно употребляются с родительною формою и такие имена и в таком числе, где есть самостоятельная форма винительного падежа, или где не может быть винительного особенного, как в среднем роде, (употребляется же родительный непременно при отрицании): следовательно, и вообще употребление этой родительной формы есть просто употребление родительного падежа на ме существовавшее между винительным и именительным во множественном числе мужеского рода, также в единственном числе женского рода. В остальных же случаях винительный преимущественно одинаков с именительным; форма родительного падежа в винительном хотя и является, но является редко в древности. Винительный падеж у нас именно не приобрел потом собственной своей формы, именах мужеского и среднего рода; но преимущественное употребление на его местепадежа именительного, этого первого падежа, показывающего род спокойствия предмета, которое встречаем мы в древних памятниках, вместо, как потом видим, формы падежа родительного, положившего уже оттенок винительному падежу - показывает его неразвитость. Что касается до особенной, собственной формы падежа винительного во множественном числемужеского рода, отличающей его от именительного, которого теперь мы у нас не встречаем,-- то мы не находим этого различия в наших грамотах; если же где встречается это различие, то здесь можно предположить влияние церковнославянского языка; ибо здесь видны употребления формы именительного и формы винительного, но втоже время видно, что такое различие было чуждо языку русскому; ибо часто эти формы употреблены невпопад, смешаны; видно только, что они были известны писавшему, и не более. Примеров привести мы можем довольно, но мы пока не приводим их. И так в этом случае можем мы сказать, что здесь везде употреблялась именительная форма в винительном падеже, ибо того тонкого различия не существовало. Да и наши переписчики скоро стали смешивать и упускать чуждое для них различие. Следовательно эта неразвитость винительного падежа была у нас еще сильнее, нежели в языке церковнославянском. В наших памятниках видим мы таким образом, не только такое же, но и большее употребление, чрез отсутствие различия, именительной формы в винительным падеже, нежели в языке церковнославянском. И хотя винительный падеж в именах мужеского и среднего рода в единственном числе (что и в церковнославянском) и во множественном числе, для которого в именах мужеского рода былоразличие в церковнославянском, не приобрел особенной формы, которая не лежала вовсе в языке русском, но определение и употребление его теперь, отношение, которое имеет к нему родительная форма, занявшая определенно свое место,-- все это есть уже его развитие, чего не было прежде и чего не представляют нам наши древние памятники языка, в которых, как мы сказали выше, винительный падеж является в его неразвитости. - В церковнославянском языке имена женского рода, кончащияся на я, жда, жа, ша, ца, ча, ща {Грамм. яз. Славянского, Добровского, Спб. 1833 г., ч. 2, стр. 24--25, и Остр. Еванг., 1843. Грамм. прав. стр. 8--9.}, не изменяются в родительном падеже единственного числа, также в именительном и винительном множественного числа; но это неизмнение только видимое; здесь есть разница, ибо в родительном падеже становится не иа (я или а), а Ѫ. Сверх того если бы и считать это за неподвижность, то неподвижность этого падежа определена и становится правилом только в этом известном случае; это уже одно само по себе дает смелость думать, что это не есть та неподвижность, о которой говорили мы и которая во-первых не исключительна, не принадлежит такому-то роду слов; во-вторых допускает исключения, не так строга и имеет нередко подле себя другую уже более развитую свободную форму, еще не смело возникающую, часто из нее же самой. Этого мы не видим при употреблении именительной формы или лучше сходной с именительною единственного числа, вместо других вышесказанных падежей в известных случаях. В наших памятниках не встречается такого употребления; там встречается другая и теперь употребляющаяся форма в родительном падеже единственного числа, а также в именительном и винительном множественного числа женского рода. Иногда можно встретить и окончание на яиа и Ѫ; но это уже влияние церковнославянского языка, что видно и из того, что в русском не было этого Ѫ, имевшего, как думает справедливо Востоков, носовой звук, и сейчас русская речь изменяет чуждое ей окончание; оно переходит или как бы неверно в е, или просто в русское и, обыкновенно и в старину у нас употребляющееся (от ладье, {Собр. Гос. гр. и дог., ч. I, грам. Новог.}.

    И так сходство, которое находим мм в неподвижности, в сомкнутости форм слова языка русского с церковнославянским, кажется нам самобытным; мы исключаем отсюда, что собственно принадлежит языку церковнославянскому, как последний приведенный нами пример. Здесь это является как постороннее уже, чуждое влияние и часто искажается; но сходство русского языка с церковнославянским вообще в неподвижности, в неразвитости форм самобытно, и зависит, как нам кажется, от точки времени, от периода. Сверх того, в древнем русском языке еще более этой неподвижности, неразвитости, нежели в языке церковнославянском, в самых чистых, древних его памятниках, что еще боле доказывает наше мнение, что характер неподвижности принадлежал самобытно русскому языку и что русский язык был и в древности самобытен. Так в нашем древнем языке, в наших старинных грамотах встречаем мы в винительном падеже имен женского рода форму на а и я; стало там, где винительный мог приобрести, и приобрел в последствии свою ясно образованную форму, форму падежа именительного; следовательно здесь уже резко является характер неподвижности. Но форма винительного падежа, и теперь употребляющаяся, встречается и там подле этой формы, как бы еще неутвердившись и показывая, что это та форма, которая может измениться. Мы можем привести примеры в Новгородских грамотах, напр.; А ту грамоту, Княже, отъяль еси, а та грамота, Княже, дати ти назад. Дати тому исправа.... Великому Князю грамота изрезати, что покончали на городне на Волзе и -- А порука и целование свести. {Собр. Гос. грам. и догов., ч. 1. Грам. Новг. стр. 3, 4, 6. Грам. в государств. В. К. Василия Димитриевича, ст. 67.} Примеров много, и они доходят до самого позднейшего времени, до Петра Великого; эта крепкая форма все еще сохранялась. В древних песнях Кирши Данилова встречаем мы тоже употребление, несправедливо принимаемое Калайдовичем за сибирское. Напр: хоть нога изломить, а двери вышибить. рука подать. Этого употребления нет в церковнославянском язык, нет в Евангелии Остромировом, нет и у Heстора и у других. В наших грамотах встречаем мы также другое явление неразвитости. В родительном падеже множественного числа встречается форма падежа именительного множественнаго же числа, напр: что свобод Дмитриевых и Андреевых, что сельца тягнуло к тым свободам, или: а что головы поимано по всей волости Новгородской, а те поидут к Новугороду без окупа Сверх того, в подтверждение того, что мы сказали, мы встречаем; с обе половине {Мы приводим здесь преимущественно Новгородские грамоты, тем болеетеперь, при общем обзоре, потому что в нихвсего болееявляется простой русский язык, народная речь, ибо грамоты шли от народа.}, именительный падеж двойственного числа, еще не утратившегося в русском языке в то время, вместо родительного. Также выражение не раз встречающееся: а то поиде в ту-же дванадцать тысячи. Известно, чтовсе числительные начиная с пяти ло вполне ярко и все эти имена числительные склонялись и употреблялись прямо как существительные; двенадцать сюда же принадлежит и еще более указывает на употребление как существительного, в приведенном примере, выражение: И так здесь надо бы родительный падеж, но мывстречаем именительный множественного. Эхо употребление повторяется. Вот еще слово, повторяющееся несколько раз в каждой грамоте, появляющееся с разными изменениями в родительном падеже множественного числа: волость, волости. Если мы не видим прямо в самых древних грамотах довольно твердо употребляющейся именительной формы в родительном падеже множественного числа, хотя встречаем ее всегда, как мы говорили выше, за то видим мы, как еще не верна была родительная форма; мы застаем ее тут, как она еще образуется и бродит, если можно так сказать. В первых грамотах Новгородских мы видим уже родительную форму, но так просто, так близко поставленную; видно, что она только что возникла; в этой первоначальной форме ясно ее первое образование. Из: волости волости -- и (вероятно прежде было без краткой, как видим мы иногда в других примерах), и эта первая, ближайшая форма встречается в иных древних грамотах Новгородских до 1305 года. Далее: в двух грамотах 1305 года, 6 и 7, видим мы, как и родительного падежа не имеет уже той краткой которой не вполне освободилась родительная и которая не вполне уступила, может быть она преодолела и дала себе выражение. Мы читаем в этих грамотах везде: волостьи (постоянное употребление не дает думать, что это описка); но везде, где употребляется именительный падеж, там стоит: волости. Мы здесь опять видим, как именительная форма вновь дает себе выражение, но уже на самой форме родительного, и форма эта: различаясь внешне, употребляется всегда дляродительного. Далее вновь мы видим, как возникает предыдущая, боле определенная, родительная форма; в следующих грамотах употребляется вновь: волостий,-- если не обратить внимание на чистую в том же родительном падеже именительную форму волостиЧто волости Новгородских, тех ти волостий, Княже, и пр., и сомнительное употребление: А Новгородицем волости и оброков Княжих не таити. Потом когда эта форма родительная, нами приведенная, утвердилась, то она развилась и изменилась, как уже родительная форма, - изменилась в ней самой, и самобытная развитая родительная форма осталась за родительным падежом. В грамоте 18-й 1456 года, и далее, встречаем мы: {Собр. Гос. гр. и дог. - Грамоты Новгородские.}, форма уже постоянно потом встречаемая, оставшаяся за родительным падежом, форма настоящая, теперешняя. Тоже самое встречается не только в этом слове, но и в других словах; по крайней мере если не все оттенки, то первообразная форма уже собственно родительного падежа: ии.

    И в других местах грамот и в других словах замечаем мы тоже употребление именительной формы вместо формы родительной для родительного падежа. Многие слова, так употребленные, могли бы объясниться и иначе, т. е. так, что форма именительная употреблена совершенно справедливо, что слова находятся точно в именительном падеже но те же самые слова в других грамотах иместах, встречающиеся в тех же самых оборотах и употребленные уже в явственно родительной форме, дают право, по крайней мер возможность думать, что соответствующая этому родительному падежу,-- встречающемуся в одном месте,-- именительная форма,-- находящаяся в другом,-- является, как употребленная для родительного падежа вместо родительной формы. Но что касается до этих примеров, то мы не утверждаем вашего объяснения и говорим только, что это дает возможность, как нам кажется, очень достоверно предполагать нами сказанное.

    И так, думаем, достаточно видно, что сходство церковнославянского с древним русским языком, сходство в этой неподвижности, неразвитости падежей, в этой грубости,-- совершенно самобытно и основано на времени, на периоде языка, именно на первоначальном его периоде. Мало того; в языке русском в древности видели мы несравненно большую неподвижность и неразвитость, что еще боле должно нас убедить в самобытности его сходства с языком церковнославянским.

    Но в первый период, кроме этого характера неподвижности, отсутствия изменяемости, мы встречаем еще другой признак тоже первобытности языка. К этот древний период видим вы еще все образование слов, как оно должно было произойти, видим посредствующие буквы {Под буквою мы разумеем не начертание, но определенный звук, этим начертанием выраженный.}, еще не стертые употреблением, находим звуки, при образовании слова долженствовавшие быть произнесенными,-- еще не умолкнувшие, еще не поглощенные другими, или еще не изменившимися в другие; коротко: находим слово, почти только еще произнесенное, как оно вылетело из уст человека, еще не увлеченное быстрым потоком разговора. Поэтому в этот первый период мы встречаем много букв, умолкнувших впоследствии и вместе с тем как бы другие формы. Но это нисколько не противоречит первобытному характеру языка; неподвижность остается та же; а эти лишние против нынешнего буквы нисколько ее не изменяют; они, как сказали мы, необходимо должны были явиться и произнестись при образовании слова, которое вместе с ними принимало в быстром развитии. Думаем, это никому не покажется противоречащим или странным, что при развитии были утрачены некоторые буквы, некоторые звуки; это совершилось именно при развитии, дальнейшем ходе и если было утрачиваемо несколько букв, то вместе с тем развивались новые формы, возникло новое разнообразие, и новые буквы и звуки, новая жизнь. Слово на пути своем утратило, в своих быстрых переворотах и среди быстрой новой деятельности, несколько букв, несколько более полных употреблений, особенностей, свидетелей его образования, его прежнего давнего времени, его первого периода, в котором сохранились они и в котором самая неподвижность слова давала им возможность оставаться; эти особенности носили на себе его отпечаток и, само собою разумеется, что слово, по мере отдаления своего от первого периода, должно было отдаляться и от них, или лучше их оставлять, уничтожать. Здесь опять найдем мы сходство между нашим древним языком и языком церковнославянским. В языке церковнославянском и вместе в памятниках нашего древнего языка находим опять совершенно самобытно и в том и в другом, как свойство периода, в котором находился язык, то первообразное полногласие, теособенности, те буквы, впоследствии утраченные у нас, о которых мы говорили. Мы видим, например, эти окончания глаголов в неопределенном на ти в языке церковнославянском: делати, ходити и т. д.; их мы встречаем в наших грамотах, их встречаем в песнях Кирши Данилова и в настоящих песнях; это окончание сохранилось отчасти и в нашем современном употреблении во многих глаголах. Примеров так много, что мы не считаем за нужное здесь приводить их. - В грамотах встречаем мы слово, употребляемое в церковнославянском языке: ино: Напр: ему и потом не быти во Тферьскых волостех; а будет, ино его без суда выдати по хрестному челованью, {Собр. Гос гр. и дог., ч. 1, стр. 23. Грам. Новгородские. Гр. 18. См. древн. грамоты.} и пр.; но это слово и до ныне употребляет народ; только буква о, первоначально явившаяся в нем, преобразовалась в ъ -- инъ: инъ поди туда, инъ быть так. како в древнем языке. - В церковнославянском языке, но надо прибавить: в древнейших памятниках,-- прилагательные, так называемые неусеченные, или правильные, производные, сохраняют в падежах окончания более полные, окончания долженствовавшие явиться при образовании их {Дальнейшее определение, почему при образовании слова являются такие буквы, такие формы, окончания, удерживаемся мы предлагать и оставляем это до другого труда.}. В Евангелии Остромировом, этом древнйшеи памятнике церковнославянского языка, встречаем мы такие примеры: И буяя рекоша мудрыим {Остромирово Евангелие. 1843. Ев. от Мат. XXV. 8, лист 148. - Там же Ев. от Иоанна V. 30, д. 14: Рече Господь к Там же от Луки VI. 35, л. 91: аще благотворите благотворящим вам. -- Там же от Марк. 1, 8, л. 56. Аз оубо крестих бы водою ать крестить вы духом святыим. в грамоте 7-й Новгородской 1505 встречается это часто; напр: так она начинается: Поклон от посадника и от тысячного и от всех старейших и от всех меншиих; также как в двух договорных грамотах Шемяки с Василием Темным 1436 года встречается почти везде тоже употребление прилагательных производных; напр: быти им Господине со мною с своим братом с молодшиим, или также: {Собр. Гос. грам. идог., т. 1, Грамоты Новгородские стр. 7. - Грамоты В. К. Г. стр. 124--30.}. Наконец в древних русских песнях Кирши Данилова встречаем мы тоже такие примеры;

    Двум братцам родимым,
    Двум удалымБорисовичам.

    или:

    А и ездит Добрыня не долго в них

    и проч.

    Наконец: и теперь в устах народа, в его песнях, употребляются эти прилагательные с полными окончаниями. Причина, почему эта первая форма сохранилась до сих пор в народном употреблении, тогда как она была скоро оставлена и в церковнославянской письменности,-- но первых та, что народ вообще более сохраняет язык, что речь гласная, произносящаяся, более дружна с звуками, что и естественно, и более удерживает полногласие; тогда как молчаливое письмо враждебно звукам, темболее повторяющимся по-видимому без нужды, - враждебно полногласию. Во-вторых вероятно, что эта полная форма прилагательных шла хорошо к протяжным песням, исчерпывавшим каждый звук слова; в пении не пропадают буквы, звуки; пение не пренебрегает ими, но заставляет раздаваться, - а эта полная форма так кстати и хороша в пении. Поэтому, может быть, и теперь еще есть песни, в которых раздается эта форма, песни, в которых поется например про:

    Солдатбеглых, людей бедных.

    Кроме этого полногласия, известного богатства звуков собственно, кроме этого еще очевидного образования языка, когда части составные сохраняют свою самостоятельность, есть еще его особенности богатая принадлежность первого периода, долженствовавшая однако исчезнуть вместе с ним, не вследствие обеднения языка {Мы не признаем этого обеднения, как единственного хода языка от начала, от прежнего богатейшего состояния, которое иначе нам неизвестно, как в развалинах.}, но вследствие того, что эта особенность - свидетельница его первого периода, родилась в нем и носит на себе, следовательно, его характер. Мы говорим о двойственном числе. Двойственное число возникло очень естественно, явление его объяснить очень возможно, и мало того, оно, нам кажется, необходимо должно было явиться в первом периоде при образовании языка и по этому другими словами в язык древнем. Как скоро понятие об было отречено, так являлось -- не одно, другое, и понятие о другом, следовательно о числе два, есть первое и ближайшее понятие, могшее возникнуть при отречении единого; число два есть отречение единого, тут нет еще здесь видим мы уже: не одно. Далее является понятие множественного, где уже не обращается внимание на единое; дальнейший счет уже не может быть отрицанием единого, ибо единое прежде отречено; здесь является уже чистое количество (могущее явиться только после отрицания единого). По этому число двойственное и число множественное разнятся в существ своем. Очень понятно, что когда это внутреннее логическое движение мысли, выражалось, как и все, в языке, следовательно в первом его периоде, тогда и язык, как язык, выразил это различие: и понятие числа: два приняло одну особенную форму - число двойственное, а понятие числа: другую - число множественное. По этому в каждом коренном и древнем языке двойственное необходимо; с течением же времени, с отдалением от эпохи этого движения и выражения в языке мысли, число двойственное пропадало более и более и наконец утратилось; еще более, потому что оно составляло необходимый переход, путь от единственного к множественному: это число историческое. Впоследствии же времени, единству просто противополагалось множество; двойственное число, доведшее до этого множества, согласно с путем самой мысли, и выразившее этот путь, почлось уже ненужным: множество уже было. В церковнославянском язык мы находим двойственное число; в древнем русском самобытно находим мы его также; это доказывается: употреблением двойственного в древних грамотах, в письменных народных памятниках; самым искажением двойственного, его постепенным уничтожением, что надеемся мы изложить при историческом развитии; сохранившимися до сих пор употреблениями двойственного в некоторых словах, отвердевших в язык народном; напр: двесте, в очью и пр.; и наконец некоторыми грамматическими употреблениями, именно: склонением числительного два, числительного, которое имеет форму совершенно прилагательного, как три и самый именительный падеж имеет уже окончание двойственного на а для мужеского, на е для женского и среднего; впоследствии, когда утратилось живое употребление двойственного, по сходству мужеского с средним, во множественном числе, а принято и для среднего. Родительный имеет где х, окончание множественного прибавлено просто к правильному окончанию родительного двойственного: дву, дву-х; тогда как в прилагательном родительный падеж оканчивается на ы-х. Это окончание двудвум, винительный как именительный, или с формою родительного: два двух; творительный хотя сохраняет тот же корень двудвумя, в двойственном двема. Предложный как родительный: Когда двойственное уничтожилось, то оно и в изменении было смешано с подлестоящими прилагательными числительными: три, четыре, и уничтожаясь исмешиваясь, передало по соседству окончания свои им, принимая в тоже время их окончания, т. е. прилагательных множественного числа. Три, четыре, тремя, четырьмя вместо треми, четырьми, как и встречается прежде в эпоху брожения. В прочих падежах эти числительные имеют особенные окончания прилагательные множественного числа. Сверх того окончание двойственного на а по характеру речи, необходимо употребляется при числительном два, и так как числительные три и четыре были смешиваемы в свойствах своих, когда уничтожалось двойственное, с числительным два, то два перенесло свое двойственное свойство и на числительные три и и окончание на а употребляется также и после них, тем более, что за: три и числительными прилагательными, следуют уже числительные существительные: пять, шесть и пр. Прежде же, когда не установились отношения языка, когда двойственное число еще не уничтожалось вдеятельном своем значении двойственного, тогда употреблялось еще: три, четыре городы периода. Напр.: в глаголах возвратных, явно образовавшихся из глагола и местоимения ся, видим мы в древности еще ясно это образование; ся не только сохраняет свою форму, но и отставляется: это видим мы не церковнославянском языке и до сих пор; примеров много: мы можем их и не приводить; это мывидим и в древнем русском согласно о характером периода, совершенно самобытно. Употребление возвратного глагола хранило на себе ясно причину и способ его образования. Мы можем привести примеры. В Новгородских грамотах употребляется: в гр. 1-й Новгородской 1565: А мы ти ся Княже Господине кланяем, или: в гр. 12-й 1317: {Собр. Гос. гр. и дог., т. 1. Грам. Новг. стр. 2, 15.}. Мало-помалу употребление это исчезало и теперь исчезло; кажется, оно не сохранилось и в народе. - В церковнославянском языке встречаем мы еще употребление: ти, тя, хотя встречается и тебе, тебя Ти не было совершенно тоже что тебе; употребление это имело свое определение и свои границы. Ти говорилось между слов как прибавка, как дополнение: не теряя своего смысла, оно примыкало к другому слову как подчиненное; тогда как тебе мы ив древнем Русском языке: ти и тебе или тобе с тем же отличием употребления. В Древних грамотах мы находим много примеров. Напр.: Новг. гр. 1305: А что ти, Княже, пошло, Тебе, Княже, не кърмити его Новгородским хлебом {Собр. Гос. гр. и дог., т. II. Грам. Новгород. стр. 11, 14.}. Примеров иного и потому мы их не приводим, а отсылаем к Собранию Государственных грамот и договоров. У Кирши Данилова встречаем мы также много примеров. В употреблении народном сохранилась и до сих пор эта разница, эта форма: ти; он употребляет ее и теперь только как: те. В нашем языке, собственно в великорусском заметно сильное преобладание е над ете вместо ти, все вместо вси и пр.

    В песнях Кирши Данилова встречаем мы тоже ти, согласно употреблению русского народа, как тете). Вот примеры:

    А и дам те Марина поученьице.

    или:

    Вот де те Дунаю будет паробочек (5*).

    и проч.

    говорим о церковнославянизмах в Русском и о руссицизмах в церковнославянском; это уже не сходство: это вносные употребления, возможные взаимно при самобытности двух языков и остающиеся, отдельно, без настоящей связи и без участия; это уже смесь, а не сходство. Поэтому и надо отделять примесь от самобытного сходства. Это сходство двух языков церковнославянского и древнего русского зависит от известного времени, периода языка, и современность языков относительно развития или хода, составляет основание их сходства. Судьба их различна в том, что церковнославянский язык остался на той степени, на которой был, что согласно было с его назначевием; а русский язык двинулся путем своего развития и оставил ту точку, на которой находился (современность, столь важная в первом периоде, уже исчезла). Отсюда чем древнее Русский язык, тем сходнее он самобытно с языком церковнославянским; и отсюда несходство с последним нынешнего русского языка. Мы должны прибавить, что кроме причины несовременности, вообще языки, особенно соплеменные, чем ближе к первому периоду, темближе между собою, потому уже, что не были развиты формы, что не развилось самое различие. Языки современные, но уже находясь в дальнейшем развитии, не в первом периоде,-- разнятся более между собою, сохраняя, в том же порядке, относительное сходство; и так здесь и эта причина первого, или если угодно, древнего, хотя бы относительно древнего периода, конечно лежит в основании сходства древнего русского с церковнославянским и несходства с последним нынешнего русского. Поэтому мы и сказали выше, что современность столь важна в первом периоде.

    И так мы можем сказать, что сходство русского, и собственно древнего русского, языка с церковнославянским нисколько не подчиненно, напротив совершенно самобытно. Оно основывается, при соплеменности языков, на характере первого периода языка, на современности их в этом периоде, следовательно на степени развития исторического хода языков, тогда более или менее общей церковнославянскому и русскому,-- чем единственно и различается, как мы думаем, древний Русский язык от нынешнего Русского языка. Свойством первого периода является нам неподвижность, неразвитость форм слова; если мы узнаем следы этой неподвижности в языке церковнославянском, то в русском видим их еще более; что, по нашему мнению, сильно говорит в пользу самобытности Русского языка (в самобытности которого скорее возможно сомнение). Нужно ли упоминать, что это в тоже время два разные наречия. Мы не говорим, чтоб не быловлияний и внешних заимствований; но это ничему не противоречит. Церковнославянский язык является языком также совершенно самобытным, имевшим свои изменения в падежах (именах) и во временах (глаголах), изменения, ни от кого не взятые и никому не указующие. Он оригинален в отношении к русскому во всех сторонах своих. В церковнославянском языке, в древнем его состоянии, в эпоху для него единственную, находим мы, сравнительно, гораздо более развития, нежелив современном ему тогда русском. Стало быть этот язык, сам в себе оригинальный, успел уже развить в себе ему свойственные надлежащие формы, формы, из которых некоторые в нашем еще не существовали. В церковнославянском языке, правда не во всех случаях,есть падеж, и теперь не имеющий у нас своей формы: это падеж винительный во множественном числе. Но не успев еще развить всех своих форм, не утратив вообще характера первобытного периода, еще не потеряв первобытной грандиозности, этот язык сделался хранителем вечного, святого, и остался сам неизменяем, непреходящ, чуждый развития. В замен этого живого развития, он проникнулся весь вечным значеньем и все слова его и звуки освятились; неразвивающееся слово, неизменяющийся оборот являлнеподвижную истину; весь язык навеки стал ее неколебимым выраженьем. Язык церковнославянский не развивался и не мог развиваться; все изменения, которые мы встречаем в нем у нас в течение времени, пришли к нему извне инисколько не плод его собственного движения. Иначе и быть не может; только в народе и только жизненным, живым образом может развиваться язык; язык в этом случае слить с народом; это его язык, одним словом; и если не возможно для народа говорить двумя языками, так точно не возможно, чтоб он мог развить другой язык; следовательно и язык, принесенный к другому народу, не может развиваться; для того, чтобы он развивался, нужно, чтобы он был говорим, говорим народом, которого вместе сущность он выражает. Церковнославянский язык не был у нас языком, которым говорил народ; многие посвященные знали его у нас, но он не делался их разговорным языком; у них был свой уже язык, уста их были уже заняты живою речью, которая была их речь; это был другой народ, одним словом; перед ними были готовые формы слова, которым они учились, но которые не могли жить в устах людей, им научившихся, людей, языковое развитие которых уже совершалось, уже имело место. Только народ знает живую тайну своего языка, только в устах народа может он развиваться. Не в силах понять и взять на себя посторонние люди его подвига; только жизнию внутреннею, жизнию даваемою народом, может подняться эта громада слов, могут двигнуться окончания, пробудится всеобщее звучное движение, и новые формы, изменения будут стройно рождаться, образовываться, развиваться из сомкнутых дотоле или из иначе устроенных букв. Все формы церковнославянского языка должны были оставаться так, как они суть, и только в их священном хранении должно было состоять значение и изучение церковнославянского языка. Развитие церковнославянского языка, следовательно, у нас быть не могло и мы его и не находим; это был язык не наш, и люди владевшие им и знавшие его говорили другою речью. Но мы опасаемся в тоже время всею силою на существенную причину отсутствия изменяемости в церковнославянском язык, на то, что сделало таким этот язык; мы говорим о вечном содержании его освятившем; если бы язык был проникнут им даже у своего народа, у народа им говорящего, то и тогда слова, заключившие в себе религиозную недоступную для народа святыню, освятились бы во всех своих формах, и язык разговорный, преданный случайности, двинувшись вперед, отделился бы от языка письменного церковного вообще, который остался бы в своей первой форме, в той форме, в которой, однажды навсегда, застало его религиозное содержание и освятило. Если бы впоследствии как-нибудь, пользуясь единством языка, и вкрадывались нововведения в язык церковный, то они являлись бы в нем чужды, как если бы принадлежали другому языку; связь была уже расторгнута, живой момент развития {Мы знаем мнение, отвергающее развитие языка; но слова наши вэтом случае относятся собственно до дальнейшего хода языка, не входя в рассуждение, развитие ли это или нет.} упущен, и изменение было бы дико и насильственно.

    Язык церковнославянский не имел и не мог следовательно иметь у нас развития; мы можем его рассматривать и изучать в его состав, единожды навсегда утвердившемся, но не можем и думать о его историческом движении. Мы встречаем изменения, в него вошедшие, но вошедшие чисто внешним, чуждым образом. Русские переписчики, а также и писатели, вносили в него, пользуясь сродством языка, образовавшиеся между тем без его ведома, в отдалении от него, новые формы слова в языке русском, формы, во всяком случае ему чуждые. Такие изменения встречаем мы постоянно; под конец они умножились. Как ни прекрасен слог и рассказ на церковнославянском языке Св. Димитрия Ростовского, но мы должны сказать, что это не церковнославянский язык, весь являющийся здесь испещренный окончаниями, изменениями, которые не ему принадлежат, ни коим образом из него не вытекали и не могли вытечь по существу вещи, а внесены в него извне из языка Русского. Но мы разумеется обратим внимание и на это стороннее влияние, испытанное языком церковнославянским,-- влияние, имеющее свой интерес в общем развити языка у нас. По нашему мнению, язык церковнославянский, чтобы явиться во всей чистоте и во всем величии своем, должен отрешиться и очиститься от всех этих изменении, принесенных к нему из другого языка, которые на всяком случае не плод его развития,-- изменений, долетевших до него из области случайности, от которой он навсегда оторвался.

    или лучше, в отношении к содержанию, два слога: один, язык народа как и сам народ, весь национально определенный, - другой, оторванный от народа, вмещающий общее и весь проникнутый им. Это различие не было одно внутреннее или случайное; нет, это выражалось чувственно в языке. Исключительная национальность, определяя все только жизнию народа, как народа, жила в словах, оборотах, во всем языке; это определение обнимало весь язык, и вместе с тем делало его недоступным для общего, исключающим своею национальностью языка, общее, религиозное, содержание. На этой степени языка, слово по преимуществу выражает национально определенный дух народа, на этой степени, говоря собственно об нас, русский дух так силен, что одна фраза, одно выражение переносит нас прямо в глубину субстанции народа, национально определенной. С другой стороны, общее, принесенное народу в христианской религии, общее, которое было ему недоступно до степени его определения, является заключенное в языке церковнославянский, о значении которого мы говорили; на него оно положило печать свою; в нем, языке церковнославянском, также чувственно, во всей жизни языка, выразилось его содержание. Думаем, что нам не нужно здесь более об этом распространяться, что это, надеемся, достаточно видно из предыдущих слов наших.

    И так как народ с одной стороны был под определением национальности, с другой ему дано было уже общее в христианской религии, которого он понять был не в состоянии,-- так с одной стороны в устах у него был свой русской национальный язык, чувственно, как язык выражавший определение нации; с другой на письме язык церковнославянский, понятный, но не доступный народу, заключавший и выражавший в себе, как язык также, непонятное тогда общее. Задача того времени осуществляется, внутреннее содержание находят себе выражение. Это мы видим в двух языках, которые были тогда в России. Мы сказали уже об отношении церковнославянского языка к языку русскому, о различии их, об общем их характере. Это отношение лежит в самом существе языков; должно, следовательно, было иметь место тогда, когда самобытность их была в целости, - и так, в первые времена обоих языков. Язык церковнославянский был неприкосновенен в своей самобытности, свободен от всяких изменений; язык русский не входил в язык церковнославянский и сам не имел еще многих, также внешним образом в него пришедших слов, выражений языка церковнославянского, которому он уступал в богатстве форм; русский язык еще не развил своих форм, не обозначил вполне своей личности, оставаясь в то же время совершенно самобытным, словом сказать в том отношении к церковнославянскому языку, о котором мы говорили. В таком состояния находим мы у нас язык в древние времена. Теперь, сказав о языке вообще, о языке церковнославянском и русском, постараемся, хотя несовершенно вполне, рассказать историческое движение языка в нашем отечестве и именно: исторические судьбы языка церковнославянского и русского, и взаимное их отношение.

    Наши памятники языка церковнославянского простираются гораздо глубже в древность, нежели памятники русского. Русский язык был предан разговору, живому глашению; за полную совершенную жизнь минуты, минуты настоящей, платил он длительностью в будущем. Отсутствие памятников нисколько не полагает отсутствия языка. Русский язык был всегда, когда был русский народ, и был всегда русским, тем же языком, которым говорим мы и теперь, только условленные временем, именно характером первоначального периода; но он не имел в те отдаленные времена памятников. Правда, не всякая живая речь народа умирает; выражения, в которые он слагает свои практические заметки, результаты своих наблюдений,-- еще лучше, его песни, также сказки, предания, где поэтически являет он всю глубину своей сущности, не пропадают по произнесении; рождается отзыв, и, повторяясь в течении долгих времен, они доходят до позднейших потомков. Но во-первых: очень трудно определить время песен и пословиц, если исторические события не помогут положительно; во-вторых: самый язык песен, повторяясь в разные времена, произносясь живыми устами, невольно изменяется и принимает в себе иногда оттенок или слово, современные эпохе их произношения; но это только в отношении к языку, и то скорее к внешней стороне, его; поэтический характер и дух языка также, большею частию и почти всегда, не меняется. Черкесы пятигорские, Алюторы, в песнях собранных Киршею Даниловым, явно не изменяют, древнейшего этих слов, характера песен. Даже в отношении к языку можно устранить многое, неловко приставшее, к древнему его виду, и если многое прибавилось, изменилось, утратилось, при живом повторении, то также многое сохранилось, потому что песня, и также другие создания народные, и изменение в ней было разве невольное. Пословица говорит: из песни слова не выкинешь.

    Есть песни, как кажется, очень древние, восходящие может быть к баснословному периоду нашей истории; но, как мы сказали, очень трудно определить время живых памятником народного языка, и поздно, очень поздно пишутся они на бумагу. И так памятников определенных, памятников письменных русского языка мы еще долго не встречаем, когда уже довольно давно имеем у себя памятники языка церковнославянского. Самое содержание этих памятником объясняет и делает необходимым присутствие языка церковнославянского. Мы не говорим уже о св. Евангелии, переведенном Кириллом и Мефодием на церковно Славянский язык; кроме этого сюда же принадлежат жития святых, поучения духовных лиц и сочинения тому подобного содержания, и наконец летописи. И так, следуя за ходом памятников, сообразно с влиянием языка, с временем появления его в сфере письменности и местом им в ней занимаемым, должны мы начать с памятников языка церковнославянского.

    Древнейший памятник языка церковнославянского у нас, и языка церковнославянского вообще, есть перевод Евангелия Кириллом и Мефодием. Собственно мы имеем его в списке 1056--7 года. Этот истинно драгоценный памятник церковнославянского языка, всей его оригинальной жизни, может быть, сохранивший без изменения все формы, всеобороты, одним словом всю современную жизнь языка, на который сделан был перевод св. книг, у нас недавно издан {Я руководствовался до сих пор отрывками из Остромирова Евангелия, помещенными в Рассуждение это было уже окончено, как появилось издание Остромирова Евангелия, и поэтому я не могу представить столь подробный отчет и исследования, как бы желалиоб этом важном памятник, чего во всей полноте я быни в каком случаене мог сделать, ибо тогда это составило бы особое сочинение. Указания свои делаю я на недавно изданное Остромирово Евангелие, которое изучил,сколько успел.}. В Евангелии Остромировом находится язык Славянский таким, каким его застало св. Писание, со всеми падежами, разностями, изменениями, со всею оригинальностью, составляющей физиономию отдельного, самобытного языка. В Евангелии Остромира правильность языка почти неизменна, если некоторые отступления мы станем считать за особенные, дозволенные, различающиеся употребления. Это уже язык, развивший свои формы склонения, спряжения, и сохраняющий всю тонкость и подробность различий; в нем видим мы все, о чем говорили мы выше, как о свойствах языка церковнославянского; в нем видим мы, вопреки мнению Добровского, и форму родительного падежа в именах мужеского рода единственного числа для падежа винительного; видим это тонкое различие тоже в именах мужеского рода множественного числа двух падежей именительного и винительного, находим эту, и в последствии долго сохраняемую, особенность сходства родительного с именительным в тисках женского рода на я и пр.; сверх того именно в этом, и почти только в этом памятник, находим мы полнейшую форму прилагательных, еще неутративших следа своего образования, как напр.: добрыих. Суде Любуши, и в отрывках Евангелии Иоанна, относимых Шафариком к X столетию, не находим этой полной, явственно первообразно-древней {Die Аelsesten Denkmаbler der Böhmischen Sprаche Kritisch bekuchtet von P. S. Sаfаrik und Frаnа Pаlаcky. стр. 34, 35, 36.} формы прилагательных; напротив там всегда употребляется или обыкновенная настоящая форма, или даже не достает этой полноты формы и там, где она сохранилась и до сих пор у нас, и где этот выпуск, этот недостаток чувствителен и ясно обозначается. Это встречаем в Суде Любушином, напр.: Всяк от свеи челеди воиеводи, или: или гласы по народу свемоу {Там же стр. 35.}. Это ясно намекает на позднейшее их время в сравнении с языком Евангелия Остромирова. Мы не находим в них также того сходства, конечно произношением различающегося, именительного падежа с родительным единственного, и именительным и винительным множественного числа, в именах женского рода известного окончания, где у них становится е или ие, которые приблизительно могут быть употреблены, как замена ѫ, имевшего носовой звук, по справедливому мнению Г. Востокова; что видим и в других случаях, где есть соответствие с церковнославянским ѫ. В Суде Любуши, напр.: по Сватослав от любице беле i kto nenаvidi duse svoje {Там же, стр. 114.}. Также замечательно употребление в Евангелии Иоанна почти везде в винительном формы именительного, а не родительного падежа и именно тогда, когда в Остромировом Евангелии встречается уже форма родительного падежа, что указывает также на неразвитость языка этих памятников (во всяком случае эта форма явилась впоследствии), не противореча первому свидетельству о позднейшем его времени; ибо то, о чем упомянулимы выше, отсутствие полноты в образовании прилагательных, есть уже всегда потеря формы, необходимо долженствовавшей существовать; тогда как употребление формы родительного падежа в винительном могла еще долго не возникать. Надо не забывать между прочим, что мы говорим здесь о древности не рукописей, но языка, в них являющегося. Вот примеры винительного падежа: jeli že mnozi pron' chodiаchit iz judev i verichu v Jesus {Там же, стр. 113.}. В Остромировом Евангелии: {Ост. Евангелие, 1843. л. 143 об. Ев. от Иоанна, II, 11.}. Или: Vynide ze učennik drugy, jen-že bҐde znаm pаpežu, i reče dverny ivvede Petr {D. A. D. der Böhrаischen Sprаche и т. д. стр. 118.}. В Остромировом Евангелии: введи Петра

    Примечания

    1* Schillers sämmtliche Werke. Das Ideal und das Leben, t. 1, 1838 s. Stuttgart und Tübingen, стр. 344-3458.

    2 * См. Древние Российские стихотворения, собранные Киршей Даниловым. М., 1818, стр. 23, 98, 1.

    3* Др. Рус. стих. собр. К. Даниловым. М. 1818 г., стр. 73.

    5* Древн. Росс стих., собр. Киршею Даниловым. Москва. 1818 г., стр. 70, 88.

    8 Цитата на стихотворения Ф. Шиллера "Идеал и жизнь":

    Но своим последним мощным взмахом
    Он свершает чудо с прахом:

    Массы и материи не стало,
    Стройный, легкий сходит с пьедестала
    Образ воплощенной красоты.

    Вводная часть
    Часть 1
    Часть 2: 1 2 3 4 5 6
    Часть 3
    Приложения ко второй части
    Приложения к третей части
    Положения